Эгоист
Рассказы - Мистика
Раскаиваться надо лишь однажды –
Никто не принимает яда дважды.
(Абу Шукур Балхи)
Руины дымятся. Камни, медленно остывая, приобретают тот самый пугающий оттенок, который запоминается навсегда, и даже полуослепшие глаза старика, не способные более различать цвета, будут видеть его повсюду – грязный, стонущий натянутым нервом, неизлечимо больной цвет.
Спутывая ноги, над выжженной дочерна террасой петляют завитки дыма. Обессилевший, побежденный, но по-прежнему опасный, огонь выпрыгивает из углей, некогда бывших моим домом, а мне кажется, это шальные рыжие лисы поселились в груде золы.
- Брысь! Брысь, твари!. . – отмахиваясь от мелькающих то тут, то там лисьих хвостов, я иду по дорожке пепла.
Но, может быть, это и не пепел вовсе?. . Может быть, жена присыпала дорожку песком, пока меня не было?
Ради бога, откуда здесь лисы?. .
Не останавливаясь, не глядя по сторонам, не замечая столпившихся зевак, не обращая внимания на пожарных и следователя, снующего возле веранды – моей уничтоженной веранды – я бреду напрямик и, пригибаясь, чтобы не удариться о рухнувшие балки и перегородки, пробираюсь внутрь дома. Мне больно.
- Лена! Солнышко мое! – зову я и прислушиваюсь к потрескивающей кашице звуков.
Что-то гудит за стеной – тем, что осталось от стены, - и я направляюсь в спальню. Я помню, там спальня. Там, за занавесками огня. Я тороплюсь обогнуть груды искореженных металлических прутьев – я с трудом узнаю в них нашу старенькую кровать – но лисы не пускают меня, они выталкивают меня обратно, и отчего-то мне становится жарко. Очень жарко. Должно быть, я схватил простуду, пока добирался домой – а во всем виновата проклятая привычка ездить с открытым окном. Особенно в дождь.
- Леночка!. . – мой голос хрипит, меня мучает кашель – простуда, так и есть! – а какой-то человек, должно быть, это врач, торопится вывести меня во двор и затолкать в карету скорой помощи. Я пытаюсь объяснить, что сумею вылечиться и дома, что мне не нужно в больницу, но вовремя вспоминаю, что дома у меня больше нет, а значит, мужчина в белом все же прав в своей настойчивости. И о чем это он все время твердит?. . Отчего-то я не могу разобрать ни слова, но его губы движутся, и я читаю по губам:
Успокойтесь, все пройдет, - говорит он мне. Глупость какая, я и сам понимаю, что все пройдет: простуда всегда проходит за несколько дней, а у меня даже осложнений никогда не было…Он говорит что-то еще, но я не слышу ни слова. Должно быть, это из-за температуры. Временная потеря слуха.
…Временная потеря счастья…
Десятки чьих-то крохотных отражений в хирургических инструментах, остановившихся прямо перед моим лицом. Мне безразлично, что делают руки, держащие инструменты, и я совершенно не помню, когда и каким дьявольским образом им удалось уложить меня на носилки, но я вижу, что на моем лице – бинты, и они пропитаны какой-то липкой жидкостью. Мне противно. Зачем они? Я пытаюсь нащупать узелок, чтобы размотать их, сорвать, уничтожить, но чья-то холодная рука мешает мне, упрямо прижимая кисти моих рук к носилкам.
Я кричу:
- Леночка! – И немедленно получаю оглушительную, болезненную пощечину.
Но как только я порываюсь вскочить и отомстить этому выродку в перчатках за то, что он замахнулся на меня, я понимаю, что никакой пощечины не было, а была лишь дверца, дверца кареты скорой помощи, она захлопнулась за водителем, она захлопнулась, это всего лишь дверца, но мне больно, мне так больно, словно тысяча ос разом впилась в мою щеку.
Я отодвигаюсь дальше, как можно дальше от дверцы, чтобы не оказаться рядом, как только она откроется – и закроется! – в следующий раз, а она непременно откроется, я это знаю! Я отчаянно пытаюсь отодвинуться, но что-то подсказывает мне, что получается у меня очень и очень плохо. Свет гаснет, и, подбрасывая меня в самое сердце боли, машина срывается с места. Свет гаснет, и я уже не помню, что случилось со мной, моим домом, моей жизнью. Я эгоист, я знаю. Я думаю лишь о себе. Но мне так хочется жить, хотя бы ради того, чтобы она, моя жена, никогда и ни за что не осталась одна, беззащитная, испуганная… такая добрая.
- Леночка!. .
Ее лицо каменной маской стынет в потоках лунного света. Оно распухло и перестало походить на человеческое, будто это всего лишь ком ваты, а плети волос – мокрые, тягучие, тусклые – запутались вокруг моих пальцев, и мне страшно видеть ее такой. Я поднимаю ее за плечи, но она такая тяжелая, и мне приходится волочить ее по земле, по траве, по лиловым полевым гвоздикам, по белоснежным ромашкам, ставшим блекло-серыми в сумерках давно погасшего дня.
Она утонула, – подсказывает память.
Но я ей не верю. Я волоку жену в дом, чтобы согреть…
Я помню, как мы приехали сюда и поселились в доме покойного деда – единственном, который еще оставался в опустевшей, вымершей деревеньке. Я ненавидел этот дом, где нет ничего, кроме мышей, комаров и отупляющей скуки, я жил этой ненавистью, я умирал от безысходности и отчаяния – проклятый дом убивал меня. А Лена говорила:
- Знаешь, что самое поразительное?
- М-м-м?. .
- Здесь ведь никого нет, на километры вокруг – ни одной живой души. Но тут так красиво! Почему они все уехали, как думаешь? – спрашивала она, а я лишь мычал в ответ: только это и умею.
Я мычал и думал: о том, что она, наверное, и в самом деле не понимает, отчего люди бегут из этих мест, о том, какая она чуткая, если видит то, чего не видит никто, включая меня. О том, как мне с ней повезло. И о том, почему же я, черт побери, не могу позвонить отсюда по мобилке?!
Она слушала мое мычание и принимала его за немой восторг. Ах, я сволочь такая! Ведь я не чувствовал ничего подобного, и единственное, чему был безмерно благодарен, так это ее привычке спрашивать, не требуя ответа. Я так люблю ее за эту привычку!. .
Лежать в стогу сена, ощущая шеей покалывание, и смотреть в небо – бескрайнее, синее, как васильки, как мечты и сны, теплое и близкое – полное нежности – это неописуемое счастье. Так она говорила. А я соглашался. Я не мог не согласиться, ведь я ее любил. Я старался смотреть в небо так, как она, – без солнцезащитных очков. Я пытался выжить здесь.
…Вне зоны доступа…
Кудри облаков расчесывает ветер.
Никто не принимает яда дважды.
(Абу Шукур Балхи)
Руины дымятся. Камни, медленно остывая, приобретают тот самый пугающий оттенок, который запоминается навсегда, и даже полуослепшие глаза старика, не способные более различать цвета, будут видеть его повсюду – грязный, стонущий натянутым нервом, неизлечимо больной цвет.
Спутывая ноги, над выжженной дочерна террасой петляют завитки дыма. Обессилевший, побежденный, но по-прежнему опасный, огонь выпрыгивает из углей, некогда бывших моим домом, а мне кажется, это шальные рыжие лисы поселились в груде золы.
- Брысь! Брысь, твари!. . – отмахиваясь от мелькающих то тут, то там лисьих хвостов, я иду по дорожке пепла.
Но, может быть, это и не пепел вовсе?. . Может быть, жена присыпала дорожку песком, пока меня не было?
Ради бога, откуда здесь лисы?. .
Не останавливаясь, не глядя по сторонам, не замечая столпившихся зевак, не обращая внимания на пожарных и следователя, снующего возле веранды – моей уничтоженной веранды – я бреду напрямик и, пригибаясь, чтобы не удариться о рухнувшие балки и перегородки, пробираюсь внутрь дома. Мне больно.
- Лена! Солнышко мое! – зову я и прислушиваюсь к потрескивающей кашице звуков.
Что-то гудит за стеной – тем, что осталось от стены, - и я направляюсь в спальню. Я помню, там спальня. Там, за занавесками огня. Я тороплюсь обогнуть груды искореженных металлических прутьев – я с трудом узнаю в них нашу старенькую кровать – но лисы не пускают меня, они выталкивают меня обратно, и отчего-то мне становится жарко. Очень жарко. Должно быть, я схватил простуду, пока добирался домой – а во всем виновата проклятая привычка ездить с открытым окном. Особенно в дождь.
- Леночка!. . – мой голос хрипит, меня мучает кашель – простуда, так и есть! – а какой-то человек, должно быть, это врач, торопится вывести меня во двор и затолкать в карету скорой помощи. Я пытаюсь объяснить, что сумею вылечиться и дома, что мне не нужно в больницу, но вовремя вспоминаю, что дома у меня больше нет, а значит, мужчина в белом все же прав в своей настойчивости. И о чем это он все время твердит?. . Отчего-то я не могу разобрать ни слова, но его губы движутся, и я читаю по губам:
Успокойтесь, все пройдет, - говорит он мне. Глупость какая, я и сам понимаю, что все пройдет: простуда всегда проходит за несколько дней, а у меня даже осложнений никогда не было…Он говорит что-то еще, но я не слышу ни слова. Должно быть, это из-за температуры. Временная потеря слуха.
…Временная потеря счастья…
Десятки чьих-то крохотных отражений в хирургических инструментах, остановившихся прямо перед моим лицом. Мне безразлично, что делают руки, держащие инструменты, и я совершенно не помню, когда и каким дьявольским образом им удалось уложить меня на носилки, но я вижу, что на моем лице – бинты, и они пропитаны какой-то липкой жидкостью. Мне противно. Зачем они? Я пытаюсь нащупать узелок, чтобы размотать их, сорвать, уничтожить, но чья-то холодная рука мешает мне, упрямо прижимая кисти моих рук к носилкам.
Я кричу:
- Леночка! – И немедленно получаю оглушительную, болезненную пощечину.
Но как только я порываюсь вскочить и отомстить этому выродку в перчатках за то, что он замахнулся на меня, я понимаю, что никакой пощечины не было, а была лишь дверца, дверца кареты скорой помощи, она захлопнулась за водителем, она захлопнулась, это всего лишь дверца, но мне больно, мне так больно, словно тысяча ос разом впилась в мою щеку.
Я отодвигаюсь дальше, как можно дальше от дверцы, чтобы не оказаться рядом, как только она откроется – и закроется! – в следующий раз, а она непременно откроется, я это знаю! Я отчаянно пытаюсь отодвинуться, но что-то подсказывает мне, что получается у меня очень и очень плохо. Свет гаснет, и, подбрасывая меня в самое сердце боли, машина срывается с места. Свет гаснет, и я уже не помню, что случилось со мной, моим домом, моей жизнью. Я эгоист, я знаю. Я думаю лишь о себе. Но мне так хочется жить, хотя бы ради того, чтобы она, моя жена, никогда и ни за что не осталась одна, беззащитная, испуганная… такая добрая.
- Леночка!. .
Ее лицо каменной маской стынет в потоках лунного света. Оно распухло и перестало походить на человеческое, будто это всего лишь ком ваты, а плети волос – мокрые, тягучие, тусклые – запутались вокруг моих пальцев, и мне страшно видеть ее такой. Я поднимаю ее за плечи, но она такая тяжелая, и мне приходится волочить ее по земле, по траве, по лиловым полевым гвоздикам, по белоснежным ромашкам, ставшим блекло-серыми в сумерках давно погасшего дня.
Она утонула, – подсказывает память.
Но я ей не верю. Я волоку жену в дом, чтобы согреть…
Я помню, как мы приехали сюда и поселились в доме покойного деда – единственном, который еще оставался в опустевшей, вымершей деревеньке. Я ненавидел этот дом, где нет ничего, кроме мышей, комаров и отупляющей скуки, я жил этой ненавистью, я умирал от безысходности и отчаяния – проклятый дом убивал меня. А Лена говорила:
- Знаешь, что самое поразительное?
- М-м-м?. .
- Здесь ведь никого нет, на километры вокруг – ни одной живой души. Но тут так красиво! Почему они все уехали, как думаешь? – спрашивала она, а я лишь мычал в ответ: только это и умею.
Я мычал и думал: о том, что она, наверное, и в самом деле не понимает, отчего люди бегут из этих мест, о том, какая она чуткая, если видит то, чего не видит никто, включая меня. О том, как мне с ней повезло. И о том, почему же я, черт побери, не могу позвонить отсюда по мобилке?!
Она слушала мое мычание и принимала его за немой восторг. Ах, я сволочь такая! Ведь я не чувствовал ничего подобного, и единственное, чему был безмерно благодарен, так это ее привычке спрашивать, не требуя ответа. Я так люблю ее за эту привычку!. .
Лежать в стогу сена, ощущая шеей покалывание, и смотреть в небо – бескрайнее, синее, как васильки, как мечты и сны, теплое и близкое – полное нежности – это неописуемое счастье. Так она говорила. А я соглашался. Я не мог не согласиться, ведь я ее любил. Я старался смотреть в небо так, как она, – без солнцезащитных очков. Я пытался выжить здесь.
…Вне зоны доступа…
Кудри облаков расчесывает ветер.
21.09.2008
Количество читателей: 12884