Куда же еще?
Рассказы - Прочие
Куда же еще?
Я проснулся на рассвете. В окне стояла теплая деревенская осень – нет и следа промозглости, сырости, неопрятности давнего Питера. Нет снежности и суетного делового порхания Москвы. Нет вокруг прочих больших и малых городов великой и могучей России. Есть малюсенькая деревенька на самом умеренном поясе, в ней все говорят на русском языке, здесь едят самодельную сметану, пельмени ручной лепки, домашние блины безо всяких вкуснющих, но таких фабричных начинок. Здесь есть тепло и ласка. Здесь мой дом.
I
Я вспомнил, как уезжал отсюда лет пятнадцать назад еще мальчишкой. Рвался, весь в царапинах от собственной неустроенности, светился добрым пламенем воплощения фантазий в жизнь, метался, как угорелый по двору, распугивая кур и индюков. Все доказывал собственные стремления собственными же страданиями, не умея выразить по-другому. Теперь умею, но не могу. Я все думал, что я сделаю для всего мира – хотелось произвести глобальный переворот, скажем, велосипед на паровой тяге для всеобщего блага. Сердцем хотел, но разумом понимал, что в деревне трудновато будет совершенствовать небогатый опыт по конструированию, разве что в помощники к местному слесарю пойти – научит собирать тот же обычный велосипед, но уже из лома.
Рвался, рвался и дорвался. Уехал, укатил, и рукой не помахал. Попрощался раз и навсегда со своим деревенским прошлым. Злобно порвал с мещанским происхождением, сменил фамилию – Захаров на Сахаров. Вот только с именем неловко получилось. Хотелось радикально измениться, начиная с поднадоевшего сочетания Захаров Захар Захарович. Выходило – Сахаров . . . Рахат Лукумыч… Или Сахаров . . . А ну его! Все мерещились академические лавры, не давали покоя несовершенство и неустроенность мира. Пошел было учиться, понял, что надо еще и есть периодически, а иногда и спать. Есть было не на что, спать негде. Выручили товарищи по институту. Снималась одна комната на несколько похожих человек, причем каждый должен был вносить ежедневную плату в общий фонд для последующей выплаты хозяйке – маленькой сморщенной старушке. Маленькая сморщенная старушка была подозрительная и часто силой врывалась в комнату, используя периодически отбираемые и складируемые у нас в комоде все новые и новые запасные ключи, чтоб проверить нашу платежеспособность – заглянуть под кровать в тщетных попытках найти там обнаженную девицу, ведро с красной икрой, или, на худой конец – чемодан с валютой, и торжествующе сказать: «Ну, вот, а за комнату заплатить сразу не можете…» Подумать только, и такую вот старушенцию зарубил в свое время жадный не-товарищ советским гражданам, даже господин по западным меркам, Раскольников. Я потихоньку начинал понимать, почему.
Маленькая сморщенная старушка была наследницей каких-то князей и требовала к себе огромного уважения, недоступного простым студентам какого-то там института. Звали старушку Марьей Павловной. Произносилось это так – Ммарр’я Ппаллнн’а… Марья Павловна была во всех отношениях человеком неприятным, тем, в частности, что подозревала нас во всех смертных грехах и говорила все это нам. Говорила ежедневно, по утрам, когда Олег Фомич выходил или вылетал из комнаты, чувствуя приближение работавшего в ночь Андрея. Говорила, когда Андрей сдавал смену мне, спавшему после утренних лекций и до тех пор, пока в окно не постучится Макар, водитель макарон, самый успешный из нас. Макар спал до вечера, выходил ближе к темноте, встречал на пороге Сонечку и шел куда-нибудь часа на два до работы – специализировался он на погрузке прибывающих в магазин макарон. Сменял Макара Сашка – светлая душа, добрый и ласковый, мальчик с неопределенной ориентацией, зовущий всех по одному в гости к родственникам в Тамбов. Помимо очередников в комнате, в том самом комоде, безвылазно присутствовал самый старый и безработный по состоянию души Петр Акимыч – изначально престарелый и исполненный грусти монах Нововоздвиженского монастыря святого Антипа – миротворец и разгильдяй. Я еще подозревал, что такого монастыря и такой веры и в помине не существовало, что престарелый богохульник тридцати пяти лет от роду просто издевался над нашими религиозными чувствами, но все молчали. Я еще долго удивлялся, как это наша комнатовладелица не замечает подмены. Все было просто. Старушенция была изрядно подслеповатая и забывчивая. Она считала нас, то есть официального Петра Акимыча, человеком безработным и непрестанно пьющим со всякого рода не-товарищами. Потому и не обращала внимания на то, что, едва выйдя, Петр Акимыч возвращается, уже в другой куртке, с другим голосом. Впрочем, общались мы с ней исключительно редко.
Встречались всем коллективом мы нечасто – в том случае, если появлялся в выходной или государственный праздник нужный человек, просящий комнату на два часа за приличную связку сосисок. Тогда мы все, если случаем выдавался выходной или безработный день для всех, сидели в парке, густо облепив скамейку. Кто-то травил анекдоты, кто-то безуспешно клеил девушек, проходящих, как и полагается, мимо.
Только потом, через семь лет, я узнал, что Петр Акимыч был подослан неопределенными противниками для разобщения трудового духа учащихся масс, что Марья Павловна была никем иным, как контрразведчицей, безуспешно наблюдающей за подозрительным скоплением народа, и так же безуспешно пытаясь вычленить из нашей массы вражеского перебежчика, что ей было сорок три года, она была хороша собой и имела мужа.
Петр Акимыч давно уже пойман контрразведкой, осужден, и, наверное, казнен, только мне все слышится его голос, равнодушный и глухой, как сквозь подушку:
-- Все мы живем неправильно. Весь этот мир построен на лжи и лицемерии. Под ногами твоими грязь, кою ты топчешь, не спросясь лика Божьего, умножая грязь, ты вносишь лепту свою … в неустроенность мира…
Для меня это была полнейшая белиберда, впрочем, она таковой и являлась. Но Петр называл себя апостолом и лежа на единственной нашей, поочередной, кровати нес чепуху с видом глубокой убежденности в своих словах. Иногда у него появлялись осмысленные фразы, типа: «Не укради и не подай пример», «А буду ли я для Бога, отринув все лживое, ибо составляющее человека есть ложь?», но чаще он нес ахинею, забываясь, и даже не пытаясь подбирать слова и формировать осмысленные фразы. Очень просто было услышать от него такое: « Я есть лихо, и лихо это безмерно, простит ли меня Бог за счастие мое, когда приду я к воротам его, пурпурные вехи его отворятся и услышу глас Божий, вопрошающий о милосердии и отпущении грехов детям твоим» и даже такое: «Сиять буду на небесах, как на луже сияет светом истинным панель деревянная. . . » Он был энтузиастом от природы, неудавшийся разведчик и провокатор, сошедший с ума от того, что видел. И звали его Джон Смит, и был он из тех самых Смитов, что были первыми и лучшими кузнецами. . .
Я повернулся на бок и продолжал лежать, тихо лелея счастье вернуться домой. Дома тихо. Дома спокойно. Мама рядом.
Когда я после института был направлен в Магадан, там, где сроду не собирался находиться, мне приснилось, что мама умерла. Что вся деревня сгорела. Наверное, оттого, что я очень соскучился по маме, понял свою ошибку и впервые забоялся ее потерять.
Я проснулся на рассвете. В окне стояла теплая деревенская осень – нет и следа промозглости, сырости, неопрятности давнего Питера. Нет снежности и суетного делового порхания Москвы. Нет вокруг прочих больших и малых городов великой и могучей России. Есть малюсенькая деревенька на самом умеренном поясе, в ней все говорят на русском языке, здесь едят самодельную сметану, пельмени ручной лепки, домашние блины безо всяких вкуснющих, но таких фабричных начинок. Здесь есть тепло и ласка. Здесь мой дом.
I
Я вспомнил, как уезжал отсюда лет пятнадцать назад еще мальчишкой. Рвался, весь в царапинах от собственной неустроенности, светился добрым пламенем воплощения фантазий в жизнь, метался, как угорелый по двору, распугивая кур и индюков. Все доказывал собственные стремления собственными же страданиями, не умея выразить по-другому. Теперь умею, но не могу. Я все думал, что я сделаю для всего мира – хотелось произвести глобальный переворот, скажем, велосипед на паровой тяге для всеобщего блага. Сердцем хотел, но разумом понимал, что в деревне трудновато будет совершенствовать небогатый опыт по конструированию, разве что в помощники к местному слесарю пойти – научит собирать тот же обычный велосипед, но уже из лома.
Рвался, рвался и дорвался. Уехал, укатил, и рукой не помахал. Попрощался раз и навсегда со своим деревенским прошлым. Злобно порвал с мещанским происхождением, сменил фамилию – Захаров на Сахаров. Вот только с именем неловко получилось. Хотелось радикально измениться, начиная с поднадоевшего сочетания Захаров Захар Захарович. Выходило – Сахаров . . . Рахат Лукумыч… Или Сахаров . . . А ну его! Все мерещились академические лавры, не давали покоя несовершенство и неустроенность мира. Пошел было учиться, понял, что надо еще и есть периодически, а иногда и спать. Есть было не на что, спать негде. Выручили товарищи по институту. Снималась одна комната на несколько похожих человек, причем каждый должен был вносить ежедневную плату в общий фонд для последующей выплаты хозяйке – маленькой сморщенной старушке. Маленькая сморщенная старушка была подозрительная и часто силой врывалась в комнату, используя периодически отбираемые и складируемые у нас в комоде все новые и новые запасные ключи, чтоб проверить нашу платежеспособность – заглянуть под кровать в тщетных попытках найти там обнаженную девицу, ведро с красной икрой, или, на худой конец – чемодан с валютой, и торжествующе сказать: «Ну, вот, а за комнату заплатить сразу не можете…» Подумать только, и такую вот старушенцию зарубил в свое время жадный не-товарищ советским гражданам, даже господин по западным меркам, Раскольников. Я потихоньку начинал понимать, почему.
Маленькая сморщенная старушка была наследницей каких-то князей и требовала к себе огромного уважения, недоступного простым студентам какого-то там института. Звали старушку Марьей Павловной. Произносилось это так – Ммарр’я Ппаллнн’а… Марья Павловна была во всех отношениях человеком неприятным, тем, в частности, что подозревала нас во всех смертных грехах и говорила все это нам. Говорила ежедневно, по утрам, когда Олег Фомич выходил или вылетал из комнаты, чувствуя приближение работавшего в ночь Андрея. Говорила, когда Андрей сдавал смену мне, спавшему после утренних лекций и до тех пор, пока в окно не постучится Макар, водитель макарон, самый успешный из нас. Макар спал до вечера, выходил ближе к темноте, встречал на пороге Сонечку и шел куда-нибудь часа на два до работы – специализировался он на погрузке прибывающих в магазин макарон. Сменял Макара Сашка – светлая душа, добрый и ласковый, мальчик с неопределенной ориентацией, зовущий всех по одному в гости к родственникам в Тамбов. Помимо очередников в комнате, в том самом комоде, безвылазно присутствовал самый старый и безработный по состоянию души Петр Акимыч – изначально престарелый и исполненный грусти монах Нововоздвиженского монастыря святого Антипа – миротворец и разгильдяй. Я еще подозревал, что такого монастыря и такой веры и в помине не существовало, что престарелый богохульник тридцати пяти лет от роду просто издевался над нашими религиозными чувствами, но все молчали. Я еще долго удивлялся, как это наша комнатовладелица не замечает подмены. Все было просто. Старушенция была изрядно подслеповатая и забывчивая. Она считала нас, то есть официального Петра Акимыча, человеком безработным и непрестанно пьющим со всякого рода не-товарищами. Потому и не обращала внимания на то, что, едва выйдя, Петр Акимыч возвращается, уже в другой куртке, с другим голосом. Впрочем, общались мы с ней исключительно редко.
Встречались всем коллективом мы нечасто – в том случае, если появлялся в выходной или государственный праздник нужный человек, просящий комнату на два часа за приличную связку сосисок. Тогда мы все, если случаем выдавался выходной или безработный день для всех, сидели в парке, густо облепив скамейку. Кто-то травил анекдоты, кто-то безуспешно клеил девушек, проходящих, как и полагается, мимо.
Только потом, через семь лет, я узнал, что Петр Акимыч был подослан неопределенными противниками для разобщения трудового духа учащихся масс, что Марья Павловна была никем иным, как контрразведчицей, безуспешно наблюдающей за подозрительным скоплением народа, и так же безуспешно пытаясь вычленить из нашей массы вражеского перебежчика, что ей было сорок три года, она была хороша собой и имела мужа.
Петр Акимыч давно уже пойман контрразведкой, осужден, и, наверное, казнен, только мне все слышится его голос, равнодушный и глухой, как сквозь подушку:
-- Все мы живем неправильно. Весь этот мир построен на лжи и лицемерии. Под ногами твоими грязь, кою ты топчешь, не спросясь лика Божьего, умножая грязь, ты вносишь лепту свою … в неустроенность мира…
Для меня это была полнейшая белиберда, впрочем, она таковой и являлась. Но Петр называл себя апостолом и лежа на единственной нашей, поочередной, кровати нес чепуху с видом глубокой убежденности в своих словах. Иногда у него появлялись осмысленные фразы, типа: «Не укради и не подай пример», «А буду ли я для Бога, отринув все лживое, ибо составляющее человека есть ложь?», но чаще он нес ахинею, забываясь, и даже не пытаясь подбирать слова и формировать осмысленные фразы. Очень просто было услышать от него такое: « Я есть лихо, и лихо это безмерно, простит ли меня Бог за счастие мое, когда приду я к воротам его, пурпурные вехи его отворятся и услышу глас Божий, вопрошающий о милосердии и отпущении грехов детям твоим» и даже такое: «Сиять буду на небесах, как на луже сияет светом истинным панель деревянная. . . » Он был энтузиастом от природы, неудавшийся разведчик и провокатор, сошедший с ума от того, что видел. И звали его Джон Смит, и был он из тех самых Смитов, что были первыми и лучшими кузнецами. . .
Я повернулся на бок и продолжал лежать, тихо лелея счастье вернуться домой. Дома тихо. Дома спокойно. Мама рядом.
Когда я после института был направлен в Магадан, там, где сроду не собирался находиться, мне приснилось, что мама умерла. Что вся деревня сгорела. Наверное, оттого, что я очень соскучился по маме, понял свою ошибку и впервые забоялся ее потерять.
27.01.2009
Количество читателей: 17585